Анжелика Маркиза Ангелов

Предисловие к роману «Анжелика»

В истории Фронды обычно различают два потока событий: «Фронду парламентскую» и «Фронду принцев». Однако в ней участвовали не две, а три силы. Именитые и состоятельные чиновники парижского парламента не мирились с новыми разорительными налогами и с особым ожесточением противились поборам, фактически лишавшим их наследственных доходных должностей. Несовершеннолетие короля, общее недовольство податным гнетом, непопулярность первого министра — итальянца Мазарини — и, наконец, разлад между парламентом и королевой-регентшей — все это открывало дорогу выступлениям высокородных принцев, их алчности и честолюбию.

Но была и третья сила — подавленные нуждой и бесправием народные массы. Парламентские дельцы сумели выдвинуть решительную программу преобразований именно потому, что нашли опору в активности разгневанных масс. Кульминацией Фронды стал день, когда труженики Парижа воздвигли на улицах столицы 1200 баррикад. И парламентские чиновники, и даже кое-кто из принцев крови пытались в узких, своекорыстных интересах использовать революционную энергию масс. Они видели в народе не союзника по борьбе, а лишь слепое орудие их собственных замыслов. Но в ходе событий народ вышел из повиновения. Для заправил движения он оказался уже не послушным и полезным, а сокрушительно опасным орудием. Недаром в 1652 году плебейские массы Парижа, ворвавшись в ратушу, перебили там ненавистных парламентских и муниципальных чиновников. Затянувшаяся Фронда привела к разорению страны и показала ее зачинщикам полную бесперспективность дальнейшей борьбы, а стало быть, неизбежность компромисса с королевской властью.

Фронда, по мнению авторов романа, пришла к концу, так как все участники обессилели в борьбе. Это-де дело прошлого, однако «достаточно малейшего ветерка, чтобы тлеющий огонек вспыхнул ярким пламенем» Значение Фронды здесь явно переоценивается. (Эти слова произносит адвокат Дегре летом 1660 года. Разумеется, в то время, когда Людовик еще не вошел в полную власть, никто не мог знать, как пойдут события дальше, и, конечно, современник событий не в состоянии был предвидеть оценку, которую Фронде дадут в XX веке. — Прим. ред.) На фоне трагедии гугенотских войн Фронда выглядит зловещим фарсом последышей феодального сепаратизма. Не в пример гугенотским повстанцам XVI века фрондировавшие принцы даже не помышляли о сокрушении монархии. Не имея ни политической цели, ни общей программы, они действовали порознь, как военные авантюристы. (Гугенотские войны XVI века шли под знаком соперничества де Гизов и Валуа. Де Гизы отнюдь не помышляли о свержении монархии, не хотели они и феодальной раздробленности, они сами пытались занять престол и править страной. В XVII веке во время Фронды претендентом являлся, например, брат Людовика XIII Гастон Орлеанский. Другие стремились ограничить власть Мазарини. Однако нельзя не обратить внимания на совпадение по времени Фронды и английской буржуазной революции. Глядя на события в соседней стране, французы не вправе были недооценивать все, происходившее дома. — Прим. ред.) Сражаясь то под королевским знаменем, то против короля на деньги иностранного государя, каждый из них пытался в мутной воде неурядиц выловить наибольшие выгоды для себя лично.

Фронда была не зарницей, предвещавшей новые пожары, а угасавшим отблеском прежних мятежей. В наступившем шестидесятилетнем безветрии единоличного правления Короля-Солнце погасло даже всякое тление оппозиционности.

В отличие от средневековья, когда «рассеяние суверенитета» выражалось в том, что его носителями выступали сеньоры — властители феодальных полугосударств, середина XVII века ознаменована небывалой концентрацией власти. Королевское правительство окончательно и безраздельно подчиняет себе все провинции страны, все отрасли управления. Наступает полное торжество классического французского абсолютизма. И его олицетворением становится уже не первый министр, как было при Ришелье и Мазарини, а молодой Людовик XIV, который вознамерился не только царствовать, но и управлять, и после смерти Мазарини сам взял на себя роль первого министра. За несколько лет до смерти Мазарини, еще в 1655 году, на заседании парижского парламента внезапно появился юный король. Он примчался из Венсенского леса в охотничьем костюме, для того чтобы в самой резкой форме запретить в парламенте всякое обсуждение изданных королем эдиктов. Именно там и именно тогда с уст короля сорвалась запальчивая фраза: «Вы напрасно думаете, будто государство — это вы!.. Нет, государство не вы, а я!» В дальнейшем эти случайно оброненные слова были превращены в государственно-правовую догму абсолютизма.

На протяжении многих столетий нашей эры история европейских государств не знала государя, который обладал бы такой безграничной полнотой власти, вызывал бы такое раболепное преклонение, доходившее почти до обожествления.

Большая часть весьма долгого правления этого государя (его царствование длилось с 1643 по 1715 г., а единоличное господство — с кончины Мазарини, то есть с 1661 г.) стоит под знаком военных и дипломатических успехов и является периодом преобладания Франции не только в межгосударственных отношениях, но и в сфере культуры — литературы и искусства.

Решение загадки необыкновенного могущества короля, разумеется, нельзя видеть в личных качествах Людовика, который отнюдь не был гением. И хотя он являлся человеком крепкого, волевого чекана и, бесспорно, высокой работоспособности, вдумчивые биографы справедливо дают скромную оценку его умственным способностям и талантам. Но даже обладай король Людовик гениальностью, это не могло бы служить объяснением происшедшей во Франции политической метаморфозы.

Ее причины неизбежно должны были корениться в неумолимых процессах внутреннего развития, постепенно преображавших жизнь страны. Быстрое утверждение неограниченного полновластия Людовика XIV только на первый взгляд стоит в вопиющем противоречии с духом мятежных десятилетий, предварявших его возвышение. Скорее наоборот, знать, дворянство, горожане, вся истомленная неурядицами Франция увидели в сильном монархе «носителя порядка в беспорядке» (Энгельс).

Подобострастное преклонение перед королем явилось итогом всей вековой эволюции господствующего класса, выражением его социальной психологии.

Во Франции крупные и мелкие сеньоры давно отказались от ведения самостоятельного хозяйства. Та неизменная рента, которую они получали от крестьян, по мере обесценения денег понижалась в своем реальном значении. К середине XVII века она покрывала не более 25-30 процентов бюджета дворянской семьи. Но обедневшие владельцы потускневших гербов по-прежнему с презрением отвергали всякую мысль о труде, о деятельности, несовместимой с потомственной честью воина-дворянина.

Дюма не выдумал д’Артаньяна. Он лишь дал имя и поднял на котурны приключенческой романтики нищего и высокомерного, легкомысленного и храброго дворянина, подобного тысячам, десяткам тысяч таких же, как и он, провинциальных дворян, гонимых нуждою под королевское знамя. (Конечно, Дюма не выдумал д’Артаньяна, поскольку человек с таким именем существовал, и, более того, сделал успешную военную карьеру. Разумеется, реальный Шарль де Батц д’Артаньян имел мало общего с литературным персонажем, но некоторые эпизоды, в частности, история ареста Фуке, — достоверны. — Прим. ред.) Их должна была кормить война, служба в войске или при дворе. То, чего уже не могла дать дворянину его сеньоральная рента, отныне должна была дать рента централизованная. Рядовые дворяне, а следом за ними и знатные сеньоры увидели единственное спасение в том, чтобы мощный насос королевской казны бесперебойно выкачивал средства из города и деревни, и за счет этих средств на покорно склонившиеся перед королем-кормильцем и повелителем головы вельмож и дворян день за днем изливался благодатный дождь щедрых подачек. Разоренное падением сеньоральной ренты, отрешившееся от всякой хозяйственной роли, презиравшее труд и скованное сословными предрассудками «героической лени» (Маркс) дворянство не только было обречено на обязательную службу при дворе, но и скатывалось до неизбежного прислужничества королю; двор, казна и войско отныне олицетворяли собой кормушку, защиту привилегий и надежды на успешную карьеру. (Позиция автора настоящей статьи основана на марксистской концепции, характерной для советской эпохи. Безусловно, в разные исторические периоды доминирует то или иное сословие, тот или иной класс, та или иная деятельность. Конечно, роль и значение дворянства с развитием абсолютизма сильно изменились. Однако многие представители этого сословия продолжали играть серьезную роль в жизни страны, роль, не ограничивающуюся прислуживанием при дворе. Следует также отметить, что двор, при всех своих недостатках, был также и своеобразным культурным центром, особенно это проявлялось в 1680-е годы. — Прим. ред. )

Авторы романа пытались показать, что перед дворянской молодежью открывались иные пути и возможности. Старший брат Анжелики, убегая в Америку, признается сестре, что ему стыдно своих привилегий и чужбина манит его именно потому, что там он сможет с пользой применить свои силы. Младший брат Анжелики Гонтран, порвав со всеми семейными традициями, становится подмастерьем цеха бродячих художников. К сожалению, оба брата Анжелики лишь литературные образы. В исторической действительности XVII столетия они могли представлять редчайшее исключение. Их поколение было прочно связано паразитическим чванством и сословными предубеждениями. (Как мы уже говорили выше, проблема гораздо сложнее. — Прим. ред.)

Сухие протоколы парижского суда повествуют о молодом дворянине, которому бедность мешала иметь слугу. Поздним вечером, в непогоду и дождь он, вооруженный, подстерегал случайного прохожего и под дулом пистолета вел его к себе. Там он отдавал своей трепетавшей от страха жертве три приказания: «Стащи сапоги!», «Постели постель!», «Убирайся вон!». Герой судебной хроники мог промокнуть до костей на своем посту, но никак не мог улечься спать, подобно жалкому ремесленнику, без слуги. В неправдоподобном уродстве этого подлинного факта, как в капле воды, отразилось все убожество социальной психологии дворянства. Но убожество это имело свои глубокие истоки и свою необоримую вековую силу. Дворяне и знать всех рангов стремились служить в королевских полках, а если удастся, состоять при дворе, посещение которого было первым условием успеха. Однажды Людовику XIV доложили, что некий маркиз убит солдатской бандой. Повторив имя маркиза, король пренебрежительно заметил: «Это, видимо, был ничтожный человек. Я ни разу не видел его при дворе!»

Еще Гегель заметил, что история, повторяясь, пародирует трагедию в фарсе. Яркий тому пример — род принцев Конде. Конде — полководец гугенотских войск в XVI веке — был близок к тому, чтобы ниспровергнуть монархию и вернуть Францию к феодальной раздробленности. Другой Конде в годы малолетства Людовика XIII обнажил шпагу мятежника лишь для того, чтобы снова вложить ее в ножны после получения даров короны. В детские годы Людовика XIV «великий Конде» (тот самый, что и в романе) прославил себя победами при Рокруа и Лансе. Во главе королевских войск он осаждал восставший Париж. Позднее, как один из участников «Фронды принцев», он повел против Франции испанские полки. Арестованный, прощенный, затем заочно приговоренный к казни, снова прощенный, он в 1659 году, смирившись, поспешил преклонить колени перед Людовиком XIV и с той поры, как уверяет Сен-Симон, стал «самым низким из придворных» короля. Но сын его превзошел отца в угодливом подобострастии. За дверью королевской опочивальни он облюбовал крышку сундука, чтобы, заняв ночью эту исходную позицию, утром ранее других придворных оказаться перед благосклонным взглядом монарха, сулящим милость или подачку, первым приветствовать Короля-Солнце! Судьбы нескольких Конде лишь отражают закономерную эволюцию дворянства и знати.

Читай также:  Послесловие А.Эпштейна к роману «Анжелика в Новом Свете»

Хотя сам Людовик «скромно» говорил о себе: «Выше мира, но ниже бога!» — его окружение могло усомниться в справедливости данного признания. Придворные, удостоенные чести присутствовать на богослужении в дворцовой капелле, поворачивались спиной к алтарю, чтобы не оказаться стоящими спиной к королю. Бог мог милостиво простить невежливость, но король — никогда!

Короля-кормильца дворяне возносили на пьедестал божества именно для того, чтобы пресмыкавшиеся перед ним представители знати выглядели в своих собственные глазах не лакеями, а как бы жрецами. Культ короля тем самым стал необходимостью.

Всевластие Людовика XIV определялось тем, что в закатный час феодализма дворянство уже не могло обойтись без монарха-благодетеля, подобно тому как нарождавшаяся буржуазная Франции в рассветный свой час еще не могла обойтись без государя, воплощавшего в себе вековую борьбу за жизненно важное для нее единство страны, за уничтожение сепаратизма.

Людовик XIV назвал себя «рабом славы». Фиговый листок этих слов едва скрывает ту истину, что обоготворяемый придворными государь в своей политике войн и расточительства оставался послушным слугой дворянства. И хотя он с помощью Кольбера и пытался дать толчок французской промышленности, и хотя его «торговые войны» и были нужны французским купцам, однако все дальнейшее развитие Франции как промышленной, морской и колониальной державы неизбежно вступало во все более очевидное и непримиримое противоречие с алчными и разорительными для страны притязаниями дворянства. (Дворяне широко участвовали в развитии Франции. Вспомним губернатора Новой Франции графа де Фронтенака, полководца принца Конде, писателей герцогов Ларошфуко и Сен-Симона, и, уже в XX веке — великого физика герцога Луи де Бройля, одного из основателей квантовой теории, удостоенного Нобелевской премии за свои открытия. Тем не менее, автор статьи прав в том, что консервативная структура государства, включающая льготы для дворян и налоговое бремя для третьего сословия, в конце XVIII века вызвали кровавую революцию. Но в описываемый период до этого было далеко. — Прим. ред.)

В конечном счете Король-Солнце оставил своему преемнику бремя внешнеполитических осложнений, пустую казну, нищую деревню и нараставшее недовольство буржуазии.

Поистине широкое и благодарное поле фактов, явлений, судеб, образов, ждущее художника-бытописателя!..

К сожалению, Людовику XIV не слишком повезло в романе (речь идет только о первом романе цикла. — Прим. ред.). Он показан читателям в сцене аудиенции, данной Анжелике, которая пытается спасти своего мужа. Преодолевая чувство неполноценности, которое быстро сменяется раздражением, переходящим в гнев, молодой король проговаривается Анжелике, что ему в качестве подданных всего нужнее «злобные, но укрощенные и закованные в цепи животные».

Тысячеустая и неустанная лесть, победа над врагами внутри страны, полная мера достигнутого единовластия — все это, как известно, предрасполагало короля к чрезмерной переоценке собственной особы, к безграничной вере в свои способности и проницательность и, безусловно, исключало какое бы то ни было чувство неполноценности. Более того, историки, тщательно изучавшие деятельность Людовика XIV, утверждают, что его смолоду отличали сдержанность, самообладание и скрытность.

Торжество классического французского абсолютизма неразрывно связано с Людовиком XIV, время которого недаром часто называют «веком Людовика XIV». Однако в романе средоточением власти изображается вовсе не Людовик XIV.

Далеко не часто уделом исторического романа становится быстрое и столь широкое распространение книги, как это случилось с романом французских писателей Анн и Сержа Голон «Анжелика». Романтическая героиня далекого XVII века давно завоевала внимание тысяч зарубежных читателей. Многотомный роман, повествующий обо всех перипетиях ее удивительной судьбы, вышел в переводах на иностранные языки в сорока девяти странах мира (данные 1971 года. — Прим. ред.). Секрет несомненного и удивительного успеха «Анжелики», видимо, кроется не только в самой привлекательности данного жанра, а, скорее, в красочности отображаемой эпохи, в остроте занимательного сюжета, в увлекательном историко-литературном повествовании, традиции которого восходят к Александру Дюма.

Авторы романа, супруги Анн и Серж Голон, не только обращаются к веку «Трех мушкетеров», но во многом стремятся повторять приемы сюжетного построения, прославившие их создателя. Здесь та же увлекательность фабулы, тот же пестрый калейдоскоп изменчивых судеб, неожиданных взлетов и внезапных крушений, те же роковые заговоры, хитроумные интриги и чудовищные преступления. Как и у Дюма, тайный замысел зреет в тиши министерского кабинета и находит свое продолжение в дворцовых палатах, в действиях наемных убийц, в зловещем сговоре судейских чиновников.

К чести авторов «Анжелики», следует указать, что их поле зрения несравненно шире, чем у Дюма. Они ведут рассказ не только об оскудевшем французском дворянстве, но и о деревне, о крестьянах, о Париже и его рядовых обитателях, о преследованиях гугенотов, о столкновениях передовой научной мысли со схоластическим мракобесием и фанатизмом.

Но несмотря на большую широту кругозора, демократический интерес к жизни простых людей Франции и горячее сочувствие к опальному свободомыслию весьма религиозного века, авторов «Анжелики» крепко связывает с прославленным романистом настойчивое пристрастие к затейливому сюжету, к такой сложной приключенческой фабуле, которая ведет читателя от одной острой ситуации к другой, еще более острой и запутанной. И разумеется, чрезмерное напластование необычных приключений, обилие захватывающих дух драматических сцен обеспечивает книге огромный успех у широкого читателя.

Однако порою в жертву увлекательности повествования приносится правдоподобие происходящего. Ради заманчивых эффектов запутанной интриги авторы вынуждены иногда пренебрегать достоверностью фактов, составляющих ткань исторического романа, тем, что является исторической правдой.

И в данном случае сам собой всплывает вопрос о законном и желательном взаимодействии между историческим романом и исторической наукой, далеко не новый вопрос о тех границах, в которых правда истории должна удерживать полет творческой фантазии романиста.

В своем историческом труде «Век Людовика XIV» (век, которому посвящен и данный роман) великий Вольтер резко восставал против смешения литературы и истории, против искажения исторической действительности и ее подчинения вымыслу художника. Столь же страстно Вольтер протестовал и против того, чтобы история народов и стран, история нравов и культуры подменяется историей королей и полководцев, трескучим перечнем завоеваний и батальных триумфов.

Столетием позднее другой французский классик выразил в своеобразной формуле свое отношение к изображению прошлого: «В истории для меня самое главное — анекдот». Словно «анекдот» употреблено здесь, конечно, в его старинном значении, речь идет о сжатом изложении какого-то небольшого, но яркого факта. Слова эти принадлежат Просперу Мериме — автору блестящей «Хроники времен Карла IX», поразившему нас правдивым и мастерски точным воссозданием как духа, так и бытовых деталей отдаленной эпохи. Для Мериме главное — деталь, факт, случай, ситуация — та найденная в пыли забвения драгоценность, в волшебном фокусе которой скрещиваются лучи, влекущие от тени к свету наиболее характерные, подчас уродливые, но всегда подлинные и определяющие явления эпохи. И не случайно именно подбор подобных «анекдотов» сделал Мериме самым достоверным бытописателем трагической годины религиозных распрей. Тезис Мериме обязывал писателя тщательно и неутомимо отыскивать характерные черты и приметы времени. Верный данному требованию, художник-бытописатель Мериме доказал полную возможность гармонического примирения художественного вымысла и исторической правды.

Частичное влияние Мериме, как, впрочем, и Гюго, сказалось и на «Анжелике». Оно проявилось и в уже отмеченном нами интересе к жизни различных слоев французского общества, и в богатой россыпи тех самых «анекдотов», которые отображают быт, психологию, верования и предрассудки подданных Короля-Солнце.

На страницах романа оживают разноликие уголки Франции с их своеобразным пейзажем, населяющие их люди со своими заботами и думами. Неприметные детали обстановки, живые диалоги сельских жителей, парижан и провансальцев доносят до нас неповторимое дыхание эпохи. Тонко передается местный колорит в описании родного края Анжелики — зеленых полупустынных, болотистых просторов Пуату, где речные заводи и узкие каналы врезаются в заросли густого кустарника, где влажный воздух и пьянящие ароматы боярышника и лесной ягоды, смешиваясь с болотными испарениями, слегка кружат голову.

Лишь несколько скупых, выразительных строчек рисуют Нотр-Дам-ла-Гард — старинный собор в Пуатье, но краткое это описание сродни мгновенно промелькнувшему полотну картины. Читатель словно бы видит, как бледные лучи заходящего солнца вдыхают жизнь в каменные цветы церковного орнамента.

В облике старого Парижа, совсем не парадном, а именно будничном, повседневном, ощущается и местный колорит, и историческая достоверность: загроможденные лавки, шумные мосты и берег Сены с ее пристанями — лесной, сенной. Хлебной, винной, — где лежат штабеля бревен, пирамиды бочек, целые бастионы сложенных мешков и вокруг снуют деятельные оборванцы…

В ткань романа не раз вклиниваются небольшие рассказы, не связанные с основной сюжетной линией. Но именно в них заключена бытовая правда, подлинная повесть о жизни простых людей XVII века. Непроглядный мрак безлунной летней ночи, когда ускользнувшая из замка маленькая Анжелика со своим деревенским приятелем Никола отправляется на ловлю раков, внезапно озаряют огненные сполохи, отразившиеся в воде. Зарево пожара и приглушенные расстоянием стрельба и вопли разрушают идиллию. Это банды возвращавшихся с войны наемников и грабителей напали на деревню, оказавшуюся на их пути, оставляя после себя сожженные, разграбленные хижины, убитых крестьян, изнасилованных женщин и девочек-подростков. Так резким контрастом картин воссоздается одна из трагических страниц истории французской деревни.

Бытовой правдой дышит и описание деревенской свадьбы, венчания в сельской церквушке, танца молодежи на весеннем лугу и задорной, искристой фарандолы, срывающей с места и старых и малых своим звенящим хороводным ритмом. Верными штрихами передана обстановка свадебного пира, убедившего Анжелику, что отец невесты, крепкий хозяин, деревенский кабатчик дядюшка Салье, пожалуй, побогаче своего знатного сеньора и, уж во всяком случае, с большей уверенностью встречает завтрашний день, чем мессир барон де Сансе, отец Анжелики.

Сцена простодушного и искреннего деревенского веселья полярно противоположна картинам светских увеселений, в которых назойливый церемониал и жеманная вычурность заученных движений не оставляли места беззаботной радости, а обязательность почти каждодневных праздников превращала их в приевшуюся и утомительную процедуру.

Читай также:  Полный список переводов старой версии романа

Ветхое родовое гнездо баронов де Сансе изображено красками, напоминающими Вальтера Скотта и Теофиля Готье. В конце тинистого, обмелевшего рва серый, замшелый, подслеповатый замок, жалкое запустение холодных, продуваемых ветром залов, потрескавшиеся плиты пола, прикрытые подгнившей соломой, мыши, скребущиеся за стенными панелями, скупой свет плошек и огарков в нескольких жилых комнатах, очаг, к которому по вечерам жмутся и господа, и слуги, и собаки…

Прямой противоположностью запущенной обители баронов де Сансе является утопающий в зелени нарядного парка дворец их кузена маркиза дю Плесси де Белльер — великолепное творение итальянских зодчих XVI века, поражающее простотой и легкостью архитектурных линий, портиками и воздушными арками, оплетенными вьющимися гирляндами цветов. Но владельцы этой роскошной усадьбы редко наведываются в свою вотчину, предпочитая жить при дворе.

Два столь различных замка олицетворяют собой несходные судьбы двух слоев «благородного сословия» Франции — оскудевшего провинциального дворянства и осыпаемой королевскими милостями придворной знати. Тем самым открывается тема, представляющая собой как бы средоточие всего романа, его внутреннюю сердцевину. Речь идет о сложной проблеме господствующего класса, о его экономическом и социальном положении в пору разложения феодализма, о военно-политической роли французской знати и дворянства, об их взаимоотношениях с монархией, обретающей после временных испытаний Фронды небывалое могущество.

Еще более выразительно характеризуют провинциальное дворянство и придворную знать сами обладатели этих замков. Их облик, привычки, быт, их воззрения и, наконец, их собственные суждения воспроизведены в романе сочно и правдиво.

Отец Анжелики, барон де Сансе, — всегда в поношенной, затрапезной одежде, его гнетут вечные заботы о большой семье и недостаток денег. В тщетных попытках свести концы с концами обедневший барон обращается к разведению мулов. Как и всякая хозяйственная деятельность, это занятие считалось недостойным дворянина. Единственным спасением представляется получение королевской пенсии и должности для сына, которых злосчастный барон пытается добиться с помощью кузена — маркиза дю Плесси.

Этот последний олицетворяет собой знать переходной поры, уже жившую на подачки двора, но все еще проникнутую пережитками сепаратизма. Диалоги двух кузенов — жалобы-просьбы разорившегося барона и поучения-отповеди чванного маркиза — интересны своей убедительной достоверностью и почти документальной точностью. Они ярко отображают различия в жизненном укладе и социально-политических воззрениях, характерные для оскудевшего провинциального дворянства и придворной знати.

Хроническая нехватка денег, повергающая в ужас старого барона, — сущие пустяки по сравнению с ежегодным дефицитом в 150 тысяч ливров, который знатный маркиз переносит вполне спокойно. И доход от его обширной вотчины, и 40 тысяч ливров годовых, положенные маркизу как камергеру короля и полковнику, никак не покрывают расходов этого вельможи. Перечень этих расходов говорит сам за себя: содержание полка, который пришлось навербовать, чтобы шестнадцатилетний сын маркиза мог стать полковником, траты жены маркиза на туалеты, особняк в Париже, резиденция в Фонтенбло, переезды вслед за двором, приемы гостей, обновление гардероба и экипажей, жалованье прислуге…

И столь типичный для королевского приближенного баланс семейных доходов и расходов, и прозвучавшая в устах маркиза презрительная реплика: «Трудолюбие! Фи, какое низменное слово!» — ясно отражают и образ жизни аристократических тунеядцев, и вместе с тем глубочайшее их убеждение в том, что бог, закон и вековой обычай дают им невозбранное право расточать и проматывать средства, созданные трудом простых людей Франции.

Преподанный маркизом и бесполезный для его собеседника урок практической мудрости дополняется уроком политической мудрости, не менее типичным для воззрений придворных кругов.

Весть о том, что после долгожданного Вестфальского мира (венчавшего Тридцатилетнюю войну) надвигается новая война, ничуть не взволновала маркиза. Главное, по его мнению, в том, чтобы находиться в лагере тех, кто ведет войну, но ни в коем случае не оказаться среди тех, кто от войны страдает.

Так, мимоходом, вскользь брошенной фразой точно формулируется волчье кредо дворян-завоевателей, убежденных в том, что, сплотившись под королевским штандартом, став частью могущественной армии, они окажутся не жертвами войны, а, напротив, теми, кто вместе со славой, чинами и наградами пожнет на полях сражений обильную жатву.

И в то же время маркиз дю Плесси, как и многие люди его круга, далек от всякого патриотизма. Живя за счет королевской казны, он продолжает взирать на политические события сквозь призму отживших феодальных представлений. Он не сомневается в том, что знатный сеньор вправе связывать себя вассальными узами и политическими обязательствами не только с французским королем, но может вести тайный торг с любым иноземным государем. Он без тени возмущения рассуждает о военной и денежной поддержке, которую враг Франции, испанский король Филипп IV, предлагает французскому принцу Конде и французскому маршалу Тюренну, главарям мятежного движения Фронды. Возникновение Фронды маркиз объясняет тем, что чиновники парламента (высшего судебного учреждения Франции) возомнили себя в споре о налогах защитниками народа, для которого баррикады — истинное развлечение, а не в меру активные дамы-аристократки просто обожают всякие заговоры, в результате чего Париж превратился в бурлящий котел.

Tут следует указать на явную неточность хронологии событий, допущенную авторами. Казнь короля Англии Карла I, о которой упоминает в своем рассказе маркиз, произошла лишь 30 января 1649 года, спустя 8 месяцев после начала волнений в Париже, и поэтому маркиз не мог говорить об этой казни летом 1648 года, как это имеет место в романе (глава шестая части первой, где появляется маркиз, начинается словами «однажды в дождливый зимний день…», более того, там упоминаются события, происшедшие под Рождество, и утверждение автора статьи непонятно. — Прим. ред.).

Было время, когда французы считали олицетворением государственной власти первого министра его величества. С легкой руки Дюма родилась сюжетная традиция, требующая заговоров и злодеяний, в центре которых стояла бы скрытая за кулисами фигура могущественного министра, оттесняющая на задний план короля и управляющая своими вездесущими и расторопными клевретами.

Но если старинный театр никак не обходился без таких персонажей, как первый любовник и старый резонер, то исторический роман мог бы без всякого ущерба обойтись без «злодея-министра».

Тем не менее один из персонажей романа, д’Андижос, вернувшись из Парижа, доверительно сообщает друзьям: «Мессир Фуке — вот кто сейчас истинный король! …принцы благоговеют перед ним». В соответствии с этой фразой роман рисует всю Францию опутанной сетями Фуке еще до смерти Мазарини. Его шпионы, его наемные убийцы повсюду, и даже брат короля входит в их число. Со шпагой в руке он гоняется за злосчастной Анжеликой по залам и переходам мрачного Лувра. Осью сюжета становится драматический конфликт между беззащитной Анжеликой и неотступно преследующим ее всемогущим Фуке, который подозревает, что она проникла в его тайну.

Судя по тому, что следующий, 1652 год застает Анжелику воспитанницей монастыря урсулинок в Пуатье, ее проникновение в тайну Конде и Фуке относится к 1651 году. Но в 1651 году Фуке был новоиспеченным прокурором, только что выбившимся из числа стряпчих парижского парламента. Лишь в 1653 году он назначается одним из суперинтендантов финансов и только с 1659 года становится единоличным распорядителем королевского казначейства. Уже в октябре того же 1659 года в портфеле Мазарини лежит докладная записка Кольбера, уличающая Фуке в неслыханном расхищении государственных средств. За несколько дней до своего ареста, последовавшего 5 октября 1661 года, Фуке имел неосторожность принимать молодого короля в своей роскошной загородной резиденции в Во, где для размещения примыкавшего ко дворцу Фуке парка было снесено три деревни. Жизнь Фуке, осужденного на пожизненное заключение, оборвалось в темнице в 1680 году.

Таковы факты, рисующие историю Фуке. Подлинный Фуке был ловким дельцом и беззастенчивым казнокрадом, но отнюдь не тем тайным властителем страны, который на страницах романа предстает скрытым от взоров, но всевидящим деспотом, наделенным безграничной властью.

Еще невероятнее превращение принцев королевской крови Конде и Филиппа Орлеанского в раболепных клевретов того же Фуке, и дело здесь не в одних только хронологических несообразностях.

Мемуары Сен-Симона, мадам де Ментенон и других представителей высшей знати убеждают нас, что родовая аристократия относилась с непревозмогаемым отвращением к так называемым «финансистам», которых еще Ришелье называл «пиявками на теле нации». Для принца Конде и людей его круга Фуке был и оставался хоть и министром, но безродным выскочкой, главарем банды презренных откупщиков, имеющих непозволительную дерзость быть богаче обладателей древних фамильных гербов. Перечеркивать сословное предубеждение — значит не понимать духа чванного века.

Паразитическим нравам знати и дворянства противостоит в качестве положительного героя граф де Пейрак, супруг Анжелики. Этот потомок древних графов Тулузских и носитель их титула делает свой замок приютом муз. Он сочетает старинные традиции провансальской куртуазной поэзии и широкие научные интересы с эпикурейским духом Возрождения. Превосходный наездник и фехтовальщик, поэт и певец, он подлинный преемник своих предков-трубадуров. Воюя против скотской грубости феодальных нравов, он приобщает своих земляков к искусству и литературе, в своих беседах развивает тему любви в эстетическом и этическом плане.

Пейрак-путешественник побывал в далеких заокеанских землях. Для него жажда знаний столь же характерна, как и влечение к искусству. Владея двенадцатью языками, он хорошо знаком с научной литературой своего времени. Он делает ряд открытий в физике и математике, конструирует новые машины и неустанно экспериментирует в своей лаборатории. Этот более чем странный аристократ олицетворяет собой беспримерное соединение научного новаторства с кипучей предпринимательской деятельностью горнопромышленника и металлурга, добившись именно таким путем богатства. Свободомыслящий ученый, Пейрак издевается над алхимией и схоластикой. Восставая против того, что всякая истина, которая не согласуется с теологией, ошельмовывается и отбрасывается, Пейрак решительно требует раз и навсегда отмежевать сферу науки от сферы религии, порвать ту цепь, которая связывает познание с верой.

Особые причины питают ненависть Пейрака к религиозному фанатизму и деспотизму церкви. Он чувствует себя наследником высокой культуры альбигойского Юга, некогда беспощадно растоптанной крестоносцами Севера, сжегшими и разграбившими города и селения его родного края, уничтожившими тысячи людей. Хромая нога и обезобразивший лицо рубец напоминают ему о том, что в дом его кормилицы-гугенотки ворвались исступленные католики, перебившие ее семью и выбросившие из окна второго этажа младенца, доверенного ее попечению.

Читай также:  «Не склонившая головы» (предисловие к роману «Анжелика в Новом Свете»)

Немудрено, что архиепископ Тулузский видит в лице Пейрака врага, возмущается безбожными сборищами в его замке, греховными наставлениями в свободной любви, независимыми взглядами и, научными опытами дерзкого графа — не то алхимика, не то сподвижника сатаны. Наделив Пейрака всеми достоинствами и добродетелями, непомерно раздвинув границы его творческих и познавательных возможностей, создатели романа тем самым превратили своего положительного героя в героя идеального. Если его импонирующее благородство и высокая человечность вызывают доверие, то разносторонность его талантов, перед которой меркнет даже универсализм титанов Возрождения, воспринимается с неизбежным сомнением. (Многогранная деятельность и универсальность познаний была для ученых того времени не таким уж редким явлением. Можно назвать Ньютона, Гука и Лейбница. Да и разве сам Жоффрей не говорил, что ему ближе эпоха Возрождения? Но идеальным героем Жоффрея тоже не назовешь, о чем говорит эпизод с Массно, а также неосторожность в отношениях с королем.- Прим. ред.) Закон сохранения материи находит законченно точное выражение в небрежно брошенной реплике Пейрака. Признавая гениальность Декарта, он критически отзывается о его заслугах физика и несколько свысока журит ученого за вихревую теорию, представляющую отступление от системы Коперника и вместе с тем уступку церкви. Говоря о том, что воздух и пустота — понятия не тождественные и воздух имеет вес, Пейрак повергает в смущение своего собеседника-монаха, но не упоминает при этом о роли Блэза Паскаля в данном открытии. В лаборатории Пейрака — плавильная печь, усовершенствованная им на основе старокитайского образца. На его руднике осуществляется полуфантастический процесс добычи золота, и там же применяется паровая машина, построенная по его собственным чертежам. В данном случае ряд реальных позднейших достижений науки попросту антиципирован и преподнесен Пейраку (который даже ссылается на ученых, живших в более позднее время). (В старой версии Пейрак действительно ссылается на Йенса Берцелиуса (1779-1848), однако все остальные — Декарт, Коперник, Пико делла Мирандола — жили раньше описанных событий. Купелирование — метод выделения золота или серебра из свинцовых руд, — вполне реален и применялся задолго до XVII столетия, хотя некоторые детали процесса, описанные в книге, кажутся фантастическими. Первая машина, использующая пар для подъема воды из шахт, была запатентована Дэвидом Рамсеем в Англии в 1630 году, проект еще одного подобного устройства принадлежит Эдуарду Сомерсету (1661 год). Причем работал этот насос именно так, как описано в романе. Идея буквально носилась в воздухе, тем более барон де Сансе говорит, что Пейрак сконструировал свою машину после поездки в Англию. Что же касается небрежно брошенного замечания о сохранении материи, подобная мысль звучала бы вполне естественно даже в устах древнегреческого ученого, тем более в устах ученого семнадцатого столетия. Заслуга Лавуазье, жившего столетием позже, состоит как раз в том, что он провел строгий научный эксперимент, переведший это суждение в ранг закона.- Прим. ред.) Архиепископ Тулузский не напрасно брал под сомнение как научные открытия Пейрака, так и происхождение его богатства. И в самом деле, это богатство нельзя объяснить ни добыванием золота из тощих полиметаллических руд Франции, ни перепродажей контрабандного испанского золота (цена которого была значительно ниже французского лишь на исходе давно миновавшего XVI столетия).

Трагический поворот в судьбах Пейрака и Анжелики, мужественная стойкость главной героини в борьбе с обрушившимся на нее несчастьем и разом нагрянувшей нищетой, хождение по мукам в тщетных поисках справедливости, моральное одиночество перед глухой стеной всеобщего равнодушия и страха, унижения, пережитые в чудовищных джунглях придворного общества, и, наконец, рассказ о том, как свершилось королевское правосудие, — все это мастерски написанные страницы.

Образ главной героини, именем которой назван роман, — несомненная удача авторов. Читатель впервые встречает ее девочкой из замка Монтелу, дерзкой, босоногой озорницей, то и дело покидавшей свое родовое гнездо ради беззаботных скитаний и игр под открытым небом. Пылкая фантазерка, воспитанная на мрачных легендах родного Пуату, влюбленная в его природу, эта маленькая дикарка, кумир деревенских мальчишек, постепенно превращается в умную и чуткую, порывистую и своенравную девушку, в рано повзрослевшую дочь полунищего барона, гордо отстаивающую свое человеческое достоинство в спорах с вельможами. И не только занимательность приключений и испытаний, выпавших на долю Анжелики, но и безусловная обаятельность ее образа побуждают читателя следить за всеми перипетиями ее судьбы с сочувственным и напряженным вниманием.

Если все же принять Пейрака со всеми воплощенными в нем замыслами и стремлениями как вполне реальную фигуру, то его неизбежно придется признать опасным противником всех социальных традиций и всех политических начал абсолютизма. Церковь и государство не случайно увидели в тулузском вольнодумце своего смертельного врага. Пейрак на суде сурово обличает представителей дворянской касты, которые «выклянчивают себе пенсию… другие прозябают в нищете». В отличие от них он, желая сохранить свою независимость, пытался, по его словам, разбогатеть, используя те умственные способности, которыми наградила его природа, постарался «извлечь максимум пользы из своих земель». В этой жизненной заповеди бесповоротное осуждение дворянского паразитизма. В ней — совершенно неприемлемый для дворян, воспринимаемый как оскорбление призыв к полезной хозяйственной деятельности. Недаром единственный в романе представитель формирующейся буржуазии, Молин, огорченно говорит: «Дворяне никогда не поймут, что меня в моей деятельности вдохновляет жажда труда». Они «довольствуются одним лишь своим гербом и живут подачками короля». Слова буржуа-гугенота были произнесены в тихой беседе с глазу на глаз. Те же слова о дворянах — нахлебниках короля — в устах Пейрака прозвучали как громогласное обвинение, как неуместное разоблачение того, что стало непреложным законом дворянского бытия.

Хотели того или нет авторы романа, но они описали политический процесс, жертвой которого оказался крамольный граф, покушавшийся на социальные основы феодально-дворянского абсолютизма.

В своем вступительном слове председатель суда канцлер Сегье напоминает судьям, что существует два правосудия: обычное и особое, королевское, защищающее нерушимость церкви и государства. Сущность этого особого правосудия раскрыл Ришелье, разъяснивший, что в делах государственных нет места ни чувству человеческой жалости, ни обременительным поискам доказанности преступления. В делах такого рода догадка и предположение вины — вполне достаточное основание для сурового приговора. И коль скоро установление судебной истины заменялось одной лишь гипотезой вины, а суд исходил из презумпции виновности обвиняемого, олицетворением правосудия в делах чрезвычайных служили уже не медлительные весы Фемиды, а быстрый взмах карающего меча.

Судебный архив сохранил воспоминание о горожанине, простодушно заявившем следователю: «Если бы меня обвинили в краже колоколов Собора Парижской богоматери, я бы счел разумным поскорее скрыться». Естественно, что ни очевидные доказательства невиновности подсудимого Пейрака, ни блестящее красноречие его защитника Дегре не были способны поколебать или хотя бы смягчить заранее предрешенный приговор. Понаторевшие в парламентском крючкотворстве судейские настойчиво уличали подсудимого в презрении, к религии, в утайке источников богатства, нажитого при содействии сатаны — явного соучастника бесовских опытов, в дьявольской гордыне, сношениях с иноземными еретиками, в провансальском сепаратизме и намерении поднять восстание в Лангедоке. Ускоренному правосудию способствует страх божий. Он пронизывает собою обвинение, он дает себя знать в инквизиторских приемах дознания.

Критическая оценка церкви и ее служителей — несомненное достоинство романа. Перед читателем проходят алчный и честолюбивый архиепископ Тулузский, монах-изувер, тупой схоласт Беше, распутные монахи, готовые совратить малолетнюю Анжелику. Гибельная для церкви торговля должностями священников и кафедрами епископов, продаваемыми невежественным и развращенным сеньорам, — эти справедливые обвинения звучат в устах Венсана де Поля, стоявшего во главе Совета совести королевства. Нетерпимым к злу, мудрым, преисполненным доброты и отеческого сострадания — таким запомнился он Анжелике, таким он предстает в романе. Между тем подлинный Венсан де Поль — глава тайного «Общества святых даров» — демагогически бичевал пороки прелатов, с невиданным размахом совершал дела благотворительности и старательно облачал церковь в одеяние показной добродетели. Это было нужно для того, чтобы негодующие порывы верующих бедняков сгорели в удушливом пламени религиозного фанатизма и, сгорев, обратились в безопасный для властей пепел покорной апатии. (Автор возводит в недостатки такие достоинства Венсан де Поля, как благотворительность и обличение пороков служителей церкви. Подобное одностороннее отношение тоже характерно для советского времени. — Прим. ред.) »Возлюбите святую покорность!» — ханжески возвещал Венсан де Поль, сопричисленный благодарной церковью к святым. Католическая реакция, заставлявшая народ видеть врагов только в лице инаковерующих, стала для абсолютизма необходимым средством духовного порабощения подданных.

Исторический роман, который доносит до читателя дыхание отдаленного века и заставляет его сопереживать вместе с героями их треволнения и невзгоды, является, бесспорно, желанным для читателя, но, к сожалению, далеко не частым литературным явлением. К таким романам следует отнести и «Анжелику».

Читатель может пожаловаться на то, что интересная, ярко написанная повесть о былом, к сожалению, встречается все еще редко. Историк, однако, вправе заметить, что увлекательность рассказа о прошлом отнюдь не исключает правды факта, достоверности рассказанного. Он не ошибется, если станет убеждать, что подлинная историческая действительность открывает наибольший простор фантазии художника.

Мыслителю-гуманисту XVI века Мишелю Монтеню принадлежат слова: «Память располагает более вместительной кладовой, чем вымысел». Правоту этих давно произнесенных слов блестяще подтвердили такие мастера историко-беллетристического повествования, как Гюго, Мериме, Анатоль Франс. Используя неистощимые богатства кладовой человеческой памяти, они показали и доказали, что наибольшего успеха исторический роман достигает именно в том случае, когда художественная фантазия автора находит опору и вдохновляющий импульс в исторической правде подлинных фактов прошлого.

И восприятие рядового читателя, и оценка историка одинаково справедливы. Пока историк ждет от романистов желания и умения примирить художественный вымысел и историческую истину, читатель с нетерпением ожидает новых и интересных книг. И может быть, прочтя книгу о давнем времени, в которой интересное не всегда совпадает с достоверным, читатель захочет узнать, как же все это было в действительности. Строками нашего предисловия мы попытались в меру наших сил ответить на этот вопрос.

© А. Эпштейн

© Голон Анн и Серж. Анжелика: Роман/Пер. с фр. К. Северовой; вступ. ст. А. Эпштейн. — М.: Прогресс, 1971. — 608 с.